Сергей Говорухин
Христа ради
Казалось, линия сердца на этой ладони была предназначена только для того, чтобы сейчас в нее тусклым боком лег первый гривенник и,
перевернувшись «решкой» вверх, обнаружил дату чеканки.
«1987» было выбито на монете, и Наталья Васильевна подумала, что в этот год ничего не случилось в ее жизни, как не случилось и в следующий, и теперь уже
точно не случится.
За гривенником легли пятак, двугривенный, еще мелочь, и каждая новая монета, расплываясь в глазах, тяготила руку. Казалось, еще немного — она сорвется,
упадет, и тогда придется бежать отсюда, бежать куда глаза глядят, не слыша шума и окриков за спиной.
Но рука, чужая согнутая рука продолжала висеть, не ощущая гадкого стыда, охватившего все тело.
Подавали часто. Попадались и бумажки и, наверное, сумма давно превысила ту, которая была нужна Наталье Васильевне, а она все стояла, словно прибитая к этой
стене раскаленными гвоздями, и лишь в редкие мгновения пыталась увидеть себя со стороны.
На ней было ношенное драповое пальто с тремя разными пуговицами, ботики-«прощайки» на металлической застежке, грубые коричневые чулки и вылинявший платок
из тех, которыми на Руси покрыты головы всех старух. Но в ее одежде не было ничего нарочитого, подобранного именно к этому дню — на ней было все, что у нее
было.
Пальто покупал еще Толя в восемьдесят шестом году. Он вошел вечером удивительно тихий и торжественный, поставил на стол коробку, бутылку коньяка и большой,
туго перевязанный сверток.
— Вот, Наталья Васильевна, — сказал он, потирая ладони, — прибарахлился, костюмчик купил.
Наталья Васильевна вздохнула. Костюм у Толи был, даже два и довольно приличных. А вот зимнее необходимо было новое — и ей, и ему.
— Безалаберный ты, Толя, человек, — сказала она и в то же время подумала, что если бы Толя был другим, вряд ли они прожили вместе такую долгую жизнь. —
Безответственный. Хороший хоть костюм?
— Мировой, — счастливо улыбался Анатолий Сергеевич.
— Ну, уж примерь тогда...
— Ты собери на стол, Наташка, обмоем это дело.
Разогревая ужин, она представляла нечто ужасное, на два размера больше, что непременно придется перешивать, а машинка стала плохо пробивать и нужно искать
мастера и, бог его знает, есть ли они вообще на свете — эти мастера.
— Надули, сукины дети! — воскликнул Анатолий Сергеевич, входя на кухню. — Ты представляешь, пальто... женское... — Он держал на руках новенькое, пахнувшее
фабрикой, зимнее пальто.
— Померь. Вдруг тебе подойдет...
Наталья Васильевна улыбнулась.
— Толька! — она провела ладонью по его щеке, прижалась, благодарно ткнулась губами в подбородок. — Жуткий тип.
Они и в старости сохранили чистоту отношений и, оставаясь наедине, вели себя также, как много лет назад, когда были молоды и счастливы.
Они выпили по рюмочке, даже по второй и только тогда развязали коробку.
В коробке, как отблеск роскошной жизни, облитый шоколадом, лежал торт «Прага».
— Как я люблю «Прагу», — говорила Наталья Васильевна, — тысячу лет не пробовала. Милый мой, Толечка.
За столом она сидела в пальто, наотрез отказавшись раздеться. Осторожно надкусывала от торта и полузабытое коньячное тепло блаженно растворялось внутри.
Это была та желанная, труднодоступная, счастливая минута с ее невзрачными радостями, ради которой жили они с Анатолием Сергеевичем, ради которой живет и
выживает почти все человечество.
Время от времени Наталья Васильевна покачивала головой и озабоченно говорила:
— А что же ты, Толечка. Ведь и тебе пальто необходимо.
Анатолий Сергеевич смущенно улыбался.
— Жизнь, Наташка, не завтра кончится. А до зимы еще — ого-то!
Умер Анатолий Сергеевич осенью.
В первом вагоне метро.
На кольцевой линии он всегда садился в первый вагон. По странной закономерности именно в первом вагоне было пусто и, садясь на свободное место, Анатолий
Сергеевич не испытывал того чувства неловкости, которое испытывал в переполненных вагонах, где ему иногда уступали.
Поезд наматывал бесконечные витки, и в лязге, грохоте прекрасного, залитого светом мира, незамеченная смерть одного человека казалась неуместной,
несозвучной общему движению и от того особенно трагичной.
Во втором часу ночи дежурная по станции по-хозяйски вошла в вагон и, заметив в углу одинокую фигуру спящего старика, завалившегося головой на боковое
стекло, произнесла привычно и резко:
— Вставай, приехали!
Поняв, что старик мертв, дежурная почувствовала глухое раздражение и тоску. Сейчас вместо того, чтобы спешить домой, ей придется искать милиционера,
вытаскивать труп из вагона, вызывать скорую и бесконечно долго составлять протокол. Она вспомнила, что сегодня вообще не ее дежурство (просила подменить
напарница), и машинисты, доставившие старика именно до ее станции, сейчас уедут и забудут обо всем, и от этих мыслей обострившееся лицо старика показалось
ей особенно неприятным.
Подавляя нарастающую злобу, она вышла из вагона и, срываясь на крик, позвала милиционера:
— Гена! Генка, давай сюда! Покойник в вагоне! Нашел место помирать, козел старый...
Врач скорой помощи констатировал смерть, и Анатолия Сергеевича, уложенного на брезентовые носилки, потащил вверх эскалатор. Ему еще предстояло вознестись
над этой землей, чтобы через три дня лечь в нее навсегда.
Три дня Наталья Васильевна пробыла в странном отрешенном состоянии. Присаживаясь у гроба Анатолия Сергеевича, она никак не могла представить, что в
деревянном, обтянутом черной материей ящике лежит тот, с кем была связана вся жизнь, ее муж, друг — единственный, кто держал ее на свете и ради кого жила
она.
В крематории, после того, как с привычными лицами отслужили панихиду, друзья и близкие простились с покойником, Наталья Васильевна, как и все, поцеловала
Анатолия Сергеевича три раза и вернулась на место. И только когда разомкнулись черные створки печи, и тело Анатолия Сергеевича медленно поехало в темную
бездну, она поняла, что это все, бросилась к гробу, обхватила ноги мужа и завыла так дико и жутко, что процессию пришлось прервать. Кто-то оттаскивал
Наталью Васильевну, вливал в рот валерьянку, а она, неожиданно затихнув, ждала: вот-вот что-то окончательно оборвется внутри...
И лишь в автобусе, на обратном пути она стала думать о памятнике, о хлопотах, связанных с ним, о надписи, понимая, что только эти мысли могут оттянуть
страшную, поглощающую ее боль.
Жизнь после смерти Анатолия Сергеевича стала тяжелой. Пятидесяти рублей пенсии еле-еле хватало свести концы с концами, но уже через несколько месяцев
Наталья Васильевна подошла к книжной полке и, выбрав давно прочитанную и не очень любимую книгу, отнесла ее в букинистический. За книгу дали два рубля
двадцать копеек. Этих денег хватило на три дня до пенсии.
В следующем же месяце появились непредвиденные расходы, дыры, требовавшие немедленного латания, и книжные полки зазияли унизительными и оттого, как
казалось Наталье Васильевне, огромными провалами.
От Анатолия Сергеевича осталось много хороших, почти новых вещей, но от одной мысли сдать их в комиссионку становилось так стыдно и пусто на сердце, к
горлу подкатывала такая волна, что Наталья Васильевна открывала шифоньер и, уткнувшись в рубашки, долго беззвучно плакала. Имущества же и денег они не
нажили.
Потом пенсию повысили на двадцать рублей, а через два дня после повышения вошла в подъезд, поднялась на третий этаж и села у двери Дуся.
Дуся была трогательной рыжей дворнягой с белым галстуком, белыми носочками и белой звездочкой на лбу. Правда, ее удивительная расцветка окончательно
выяснилась по мере того, как Наталья Васильевна трижды намылила и смыла Дусю в ванной, вытерла большим полотенцем и поцеловала в коричневое пятнышко носа.
На кухне, давясь от голода, собака глотала большие куски колбасы, а Наталья Васильевна, глядя как судорожно поджимаются ее худые ребра и наискось
обрубленный хвост, понимала, что за какой-то час успела привыкнуть и полюбить собаку, но денег едва хватавших ей одной, конечно, не хватит на двоих, а
продавать, увы, больше нечего. Мучаемая сомнениями, Наталья Васильевна подошла к входной двери, распахнула ее и, возвратясь в комнату, отвернулась к окну.
Собака, почувствовав настроение женщины, обвела прощальным взглядом кухню, вздохнула и медленно побрела к двери. И уже в дверях она оглянулась и посмотрела
на женщину так пронзительно и печально, что Наталья Васильевна не выдержала, рванулась к ней и заголосила виновато и быстро:
— Миленькая моя! Как же я могла?! Как у меня рука поднялась? Хорошая моя, славная... Я буду звать тебя Дусей, ладно? Дуся, Дусечка...
Дуся подняла умные бродяжьи глаза и, поняв, что остается в этом доме навсегда, благодарно лизнула хозяйке руку.
На следующий день Наталья Васильевна взяла карандаш, бумагу и, разделив семьдесят рублей на тридцать дней, получила два рубля тридцать копеек на день.
Где-то вычтя, где-то приплюсовав, она пришла к выводу, что если предельно сократить расход электричества, заменить масло маргарином и перейти с кофе на
чай, то худо-бедно они смогут протянуть до конца месяца. Утром Дусю придется посадить на овсянку, но мир не без добрых людей и, если милая Дуся придется во
дворе, наверняка два-три раза в месяц ей подкинут мясных косточек.
— Жить можно, — решила Наталья Васильевна.
Случалось по вечерам на стол ставилась пустая бутылка коньяка, две рюмки, два прибора, у ног, положив морду на колени, устраивалась Дуся, и Наталья
Васильевна рассказывала ей обыкновенную историю своей жизни.
— На этом месте, Дуся, сидел Анатолий Сергеевич. В отличие от тебя он был брюзгой, и угодить ему было делом государственной важности. В этой бутылке был
очень вкусный армянский коньяк, сейчас такого уже нет, а в центре стоял торт «Прага». Ты не представляешь, Дуся, какой это торт. Он весь облит шоколадом,
понимаешь, весь. А крем, Дуся, а тесто! Ты знаешь, я не склонна к обильной пище и вообще не позволяю себе мучного, но «Прагу» я могла бы съесть целиком.
Клянусь тебе! Что говорить, если бы мы с тобой могли позволить себе хоть кусочек — ты бы и сама поняла какое это чудо.
Она гладила Дусю за ушами, словно искупая отсутствие торта.
— С Анатолием Сергеевичем мы познакомились в сорок третьем году, на 1-м Украинском. Толя был командиром саперной роты, я — актрисой фронтовой бригады. Да,
Дуся, трудно поверить, но когда-то я была актрисой. В «Заколдованной яичнице» у меня было белое платье в оборочках и жутких огурцах. Такое дурацкое
платье... После концерта ты подошел ко мне и, краснея, попросил разрешения писать. Ты ужасно волновался тогда и почему-то все время перечислял названия
мин, которые успел обезвредить. Я и сейчас помню: противотанковые, противопехотные, фугасы... Какие-то фантастические цифры... В сорок четвертом наша
бригада попала под артналет, я была тяжело ранена. Помнишь, госпиталь, городской загс, платье в огурцах... Как мы ужасно стеснялись своего счастья... — она
помолчала, вспоминая что-то светлое, далекое. — В сорок пятом родилась Надюшка...
Дуся слушала Наталью Васильевну, смешно вскидывая уши, и в такие вечера и у женщины и у собаки притуплялось чувство томящего одиночества, было хорошо и
покойно.
Днем они совершали длительный моцион по Плющихе, Смоленским переулкам, спускались к набережной. Собака с удовольствием шла на поводке, не натягивала, не
рвалась, восполняя непривычной зависимостью прошлую бесприютность бродячей жизни.
На Смоленке они заходили в кулинарию, где Наталья Васильевна брала триста грамм салата «оливье» и дешевые, наполовину из хлеба котлеты, из которых дома,
добавляя столько же хлеба, она сочиняла ужин себе и Дусе. Стоя в очереди, Дуся волновалась и поскуливала, перебирая носом всевозможные запахи кулинарии.
Но особое волнение охватывало Дусю у кондитерского отдела, куда обязательно подводила ее хозяйка. За блистающей вымытой витриной, подсвеченные со всех
сторон лежали рулеты, эклеры, щербеты и бисквиты, величественно возвышались торты. Они подолгу стояли у витрины, глядя на кондитерское великолепие,
вздыхали по очереди и уходили прочь. «Праги» на витрине не было.
На улице собака думала о том, что рано или поздно наступит день, когда хозяйка, выбив в кассе длинный чек, обязательно купит и рулет, и пирожные, и
красивый торт в большой коробке и, конечно, по кусочку от всего непременно достанется Дусе.
"Хорошо, что нет «Праги», — думала Наталья Васильевна, — все равно никогда не будет лишних трех рублей". Пора было перестать накручивать себя и вообще
подходить к кондитерскому отделу, но она знала — завтра все повторится опять.
Продавцы же в кондитерском привыкли к визитам странной старухи, иногда здоровались с ней и как-то даже спросили, что ее интересует.
Наталья Васильевна, не сразу найдясь и розовея, ответила, что ее интересует «Прага», и одна из продавщиц, лениво прихлопнув зевок, сказала:
— Бог его знает. То ли линия у них встала, то ли еще чего. Давно завоза не было, а будет ли неизвестно.
Дуся подавилась.
Как и предполагала Наталья Васильевна, ей стал носить косточки весь дом, и одной из таких косточек Дуся подавилась. Наталья Васильевна в первых хриплых
покашливаниях собаки почувствовала недоброе.
— Что ты, Дусенька? — тревожно спросила она.
Дуся печально закатила глаза и зашлась давящим кашлем, пытаясь вытолкнуть невидимую кость.
— Ты подавилась, Дуся? Покашляй, миленькая, покашляй и пройдет, Дуся...
Дуся неожиданно успокоилась, ушла в комнату и легла под стол.
— Как ты меня напугала, господи. Я уж подумала...
Но Дуся зашлась снова. Наталья Васильевна бросилась к ней и, упав на колени, принялась бить по спине, ребрам, груди, но кашель не прекращался. Она взяла
голову собаки на колени и, убаюкивая, заплакала от напряжения и отчаяния этих тревожных минут.
Подтянув телефон, она долго набирала «09». Наконец в трубке щелкнуло, и сонный одалживающий голос назвал свой номер. Волнуясь, и оттого сбиваясь и
заискивая, Наталья Васильевна попросила номер телефона и адрес скорой ветеринарной помощи. Телефонистка скороговоркой, небрежно дала название улицы, дом,
телефон, приблизительные ориентиры, и связь разъединилась.
Боже, метро «Динамо», где-то в переулках, на краю света. И она набрала номер скорой помощи.
Было два, потом и три часа ночи, а она все звонила и звонила, каждый раз наталкиваясь на неизменно короткие гудки. Если бы она могла знать, что в
распоряжении скорой ветеринарной помощи всего одна машина, и когда машина на выезде, трубка, брошенная рядом с телефоном, отзывается безнадежными гудками
всем, кто так рассчитывает на помощь.
В пять утра, перевязав Дусе ошейник на живот и взяв из шкафчика последние семь рублей, они вышли из дома в направлении Нагатинской набережной, где, как
говорили Наталье Васильевне, хорошая лечебница с замечательными врачами.
Город спал. Пустынный и безучастный. На Садовом кольце лежал сырой холодный утренний туман, и в этом тумане одинокая фигура старухи с собакой казалась
особенно беспомощной и незащищенной.
Наталья Васильевна наметила пройти маршрут за два часа, чтобы успеть до открытия и быть первыми, но как-то сразу устала, выдохлась, все чаще останавливаясь
и подолгу отдыхая.
Дуся, сев на землю, больно и мучительно откашливалась, и каждый раз у Натальи Васильевны что-то замирало внутри.
К хирургу они оказались третьими.
Сидя в очереди, Наталья Васильевна прочла объявления, развешанные по стенам, и с отчетливым ужасом поняла, что сначала надо заплатить пятнадцать рублей,
сделать необходимые прививки и только с квитанцией из сберкассы идти на прием к врачу.
Она представила себя в кабинете врача унизительно просящей всего лишь посмотреть горло собачки: нет ли там косточки или еще чего, хирурга, который будет
повторять инструкцию, кричать на нее, и поняла, что не сможет ни отвечать, ни сопротивляться — сядет на кафельный пол и никуда не уйдет.
Но хирург, хорошо выспавшийся, бодрый и веселый не спросил никакой квитанции, поинтересовался, что беспокоит, и ласково приказал:
— Ну, Дуся, полезай на стол!
Он попытался приоткрыть Дусе пасть. Дуся сомкнула челюсти и предупредительно зарычала.
— Не укусит? — спросил хирург.
— Она добрая, — ответила Наталья Васильевна.
— Все они добрые, — улыбнулся хирург, — а потом — цап и нет пальца. А палец в нашем деле вещь принципиальная. Значит, не дашься. М-да...
Он приоткрыл дверь и крикнул санитарку. Вдвоем, сделав жгуты, они попытались втиснуть их в Дусину пасть и взять челюсти на растяжку. Наталья Васильевна
держала собаку. Дуся же, упершись лапами в стол, моментально освободилась от всех троих и придала себе независимый вид.
— Сильная у вас собака, — удивился хирург.
— Ее во дворе никто догнать не может, — не без гордости сказала Наталья Васильевна.
— Да... — задумчиво промычал хирург. — Придется сделать усыпляющий.
— А это не страшно? — встревожилась Наталья Васильевна.
— Что ж страшного, — говорил доктор, набирая шприц, — заснет ваша Дуся, и все дела. А мы ее в это время обследуем.
К уколу Дуся отнеслась предельно равнодушно.
— Вот умница, — сказал доктор, — теперь спать. Через пять минут у нее закатятся глаза, подвернутся ноги, и будет совсем наш клиент.
Он бросил в рот папироску, закурил в раскрытую настежь форточку.
Через пять минут Дуся не заснула. Не заснула и через десять.
— Сильная собака, — изумленно повторил доктор, — финская лайка.
— Дворняга, — робко возразила Наталья Васильевна.
— Ну, вы мне рассказываете... Что ж, сделаем второй, — и он ввел Дусе второй шприц. — От такой дозы и сенбернары падают, как подкошенные.
Но бывшая дворняга, ныне финская лайка Дуся, к общему удивлению, продолжала сидеть, как сидела.
— Ничего не понимаю, — растерянно произнес доктор, — просто какая-то собака Баскервилей... Если ты, милочка, и после третьего укола не заснешь — я не знаю,
тогда я сам засну...
После третьего укола Дуся начала обмякать и легла на стол. Доктор долго всматривался в глубину ее нёба, шевелил палочкой.
— Ничего нет, только раздражение. Видимо, оцарапала чем-то, оттого и давилась. Зря переволновала всех Дуся, Дуся...
Наталья Васильевна вынесла Дусю в коридор, нащупала в кармане пятерку и вернулась в кабинет.
— Возьмите, пожалуйста, — она никогда не давала денег.
— Заберите, — приказал хирург.
— Доктор, миленький, вы такое сделали. Я бы больше, с удовольствием, у меня нет просто...
А сама пятилась к выходу, чтобы этот замечательный человек не догнал и не вернул ей деньги, за мизерную сумму которых было стыдно и неловко.
Выйдя из лечебницы, Дуся перешла асфальтовую дорожку, добралась до лужайки и, упав на нее, заснула. Пока она спала, Наталья Васильевна, подложив сумочку,
сидела рядом с ней на траве и тихо говорила:
— Если бы я осталась актрисой — сейчас бы мы ехали на такси и даже могли позволить себе маленький кутеж по поводу твоего выздоровления, Дуся... На сцену я
больше не вышла — ранение оказалось серьезным... Кем я была? Реквизитором в театре. Оклад нищенский, а проработала всю жизнь. Долго, жутко тосковала по
сцене. Это была и обида, и самоистязание, и что-то еще... А потом ничего, привыкла. Как-то так, обыкновенно...
Она сняла с себя платок и, сложив вчетверо, подтолкнула под спящую Дусю, бережно погладила собаку.
— Спи, Дуся, спи. Сколько мы с тобой натерпелись. Отоспишься, и пойдем потихонечку. К вечеру будем дома. Хорошо, что я купила впрок овсянки, и молоко еще
не скисло. Сварю тебе кашу и, знаешь что, у меня припрятана баночка сгущенки, но сегодня мы, конечно, ее откроем. Наверное, она слегка пожелтела от
старости, но все равно это очень вкусно. Ты ведь никогда не пробовала сгущенки... А Надюшка умерла в шесть лет от белокровия. Она умирала на руках у Толи
и, на минуту приходя в себя, спрашивала: «Папа, а где мама?» А я была рядом, я не могла подойти к ней и все ждала, что вот-вот умру сама... Мы пережили ее
смерть и остались жить, и состарились, а зачем — неизвестно...
Дуся спала долго.
К обеду она проснулась, и они стали собираться в обратный путь.
После покупки лекарства, молока и хлеба осталось тридцать семь копеек. На них нужно было купить три котлеты в кулинарии и решить, где достать денег, чтобы
дожить до пенсии. Ехать на Белорусский она решила сразу, как вошла в кулинарию и увидела на витрине «Прагу».
— Это «Прага»? — спросила она, не доверяя себе.
— «Прага». Первый завоз, — ответила продавщица.— Вы, кажется, спрашивали.
«З руб. 08 коп.» — было проставлено на ценнике.
«Почему восемь? Почему не ровно три? — отстраненно подумала Наталья Васильевна. — Сейчас на «букашку» и до Краснопресненской, нет, лучше до Маяковки,
затем до Белорусской и сразу в тоннель. Всего три рубля восемь копеек. Всего три... Не больше. Ни копейкой. Мне и Дусе. Один раз. Стыдно. Господи,
господи... Я не смогу. Сможешь. Сможешь. Я не смогу, не смогу, господи, прости меня, что же это? Всего три рубля. Ну один раз, один-одинешенек... И больше
никогда. Мне так хочется, господи..."
Она вошла в тоннель, прислонилась спиной к огромной холодной стене. В левой руке была авоська с молоком и хлебом. Правую нужно было подтянуть чуть выше
бедра, сложить ладонь и вытянуть вперед. Она попробовала; чужая, как на штативе рука, дернулась вверх и обвисла. Нет, так не получится. Надо сразу, не
думая, ни о чем не думая. Пусть все будет потом. Не сейчас.
Она закрыла глаза и протянула руку.
Попадались и бумажки и, наверное, сумма давно превысила ту, которая была нужна Наталье Васильевне, а она все стояла, словно распятая этой стеной, понимая,
что надо уходить, и не зная как уйти.
«Как больно, господи... Неужели это со мной? Со мной? Хочется есть. Рогалик с маслом... Что они думают обо мне? Надо посмотреть им в глаза. Поднять голову
и посмотреть. Не смогу. Почему нищие всегда смотрят вниз?.. А платье в «Заколдованной яичнице» было розовое. При налете его искромсало осколками, и нянечка
в госпитале зашивала его по ночам. Славная была нянечка... Надо уходить. Почему же я стою? По субботам я жарила семечки. Мы ели их всей семьей. Проклятые
семечки! Надюшка не ела — очищала от кожурки и делила поровну: половину мне, половину Толе. Думала так вкуснее. Надюшка... Надо идти. Сейчас я пойду.
Сразу. Будь, что будет. Все, что угодно. Пусть. Иду... Досчитаю до десяти. До пятнадцати. Раз, два, три... Как больно, господи!.. Три, четыре, пять,
шесть... Иду, иду, иду...»
Она сомкнула ладонь и, как казалось ей, рванулась и, как казалось ей, побежала.
Она перешла на Кольцевую линию и села в первый вагон. «Сейчас я должна умереть».
Ослепительной стрелой врывался в подземелье поезд, и чем больше кругов насчитывала Наталья Васильевна, тем явственней сознавала, что осталась жить вопреки
всему.
В подземном переходе она увидела старуху.
Прислонившись к стене вытертым драповым пальто, в вылинявшем платке, грубых чулках, заправленных в ботинки, старуха, протянув ладонь, судорожно
крестилась, желая доброго здоровья всем, кто опускал в ее ладонь мелочь.
Руки, бросавшие мелочь, задерживались в нескольких сантиметрах от ладони старухи, брезгливо разжимались и лица бросавших тоже несли на себе
брезгливо-участливое и безразличное выражение, как если бы это был турникет, через который невозможно пройти, не опустив положенного пятака.
Наталье Васильевне казалось, что старуха вот-вот поднимет голову и она узнает в ней себя. Но старуха, упрямо глядя вниз, что-то нашептывала про себя,
сбивчиво крестилась, и обреченный механизм ее движений был так жалок, унизителен и беспомощен, что Наталья Васильевна не выдержала и быстро пошла прочь.
Она вошла в кулинарию, подошла к кондитерскому отделу и, разложив на прилавке те тридцать семь копеек, что остались от покупки лекарства, молока и хлеба,
как о заведомо недоступном, попросила:
— Пожалуйста, если можно, взвесьте мне «Прагу» на тридцать семь копеек.
И сквозь обжигающие ее слезы, уже не увидела, как странно посмотрела на нее продавщица.
1990 г.
© Все авторские права защищены. При перепечатке разрешение автора и активная гиперссылка на
сайт Фонда ветеранов боевых действий «Рокада» www.fond-rokada.ru обязательны.